В «Редакции Елены Шубиной» издательства АСТ выходит новый роман прозаика и филолога Михаила Гиголашвили, который уже попал в шорт-лист премии «Большая книга». Он рассказывает о жизни Ивана Грозного и опричнине в формате психодрамы и фантасмагории. The Village публикует отрывок из первой главы.

Град кровопийственный

…Утро начиналось дурно: спал нехорошо, с просыпами, сердечные колотья заели, хребет ныл, шишки на ногах тянули. И сон противный никак не отцепится — будто бредет он один по дороге, а навстречу — покойный дружок Тишата, мелким шажком, словно что-то расплескать боясь. Его голова разрублена пополам, распадается по плечам. Тишата смыкает руками эти половинки, но сходятся они криво, отчего на косом лице вспучивается странная ухмылка — такая была, когда он, Иван, дикий от багрового гнева, в беспамятстве рубанул топором закадычного дружка и рассек ему голову…

Тишата, смыкая половинки головы, плаксиво нюнит, выдувая кровавые пузыри: — За что, государь?..

Он кидается ему помочь — и проснулся.

Серое небо в окне. Тихие разговоры за дверью.

Ох, Тишата... Недаром явился...

Кое-как перебрался к образам, с трудом установив колени. Начал молитву, но что-то мешало ему, кроме болей в спине и коленных мозолей. Это был шепот, откуда-то несущийся. Мыши шуршат? Нет, для мышей светло, они тьму любят, как и тати ночные, что после войн, холеры и опришни участились на дорогах и проездах. Вопль в ночи — убой! Свет в ночи — налет! Голоса во тьме — грабеж! А он-то думал опришней разбой усмирить! Какое там! После нее-то все и разъехалось по швам: целые волости стоят сожжены, людишки разбежались, по весям шатаются, зловредством и воровским обманом промышляя.

Опришня вышла из-под надзора, стала творить самовольное бесовство и беззаконие, пришлось окоротить ее сильной рукой, ибо он есть длань Господня! Но теперь все кончено — мир ему не нужен, и он миру ни к чему... Первые дни в Александровой слободе, отчине покойной матушки, прошли в суетах и хлопотне по устройству — без хозяйского глаза и одежу не постирают, и слуг не разместят, и летнее по шкапам не спрячут — зима на носу, а у них, суетников, все по углам навалено, чтобы моль жрала да мышь гадила! Лень им сундуки открыть и туда покласть! Пока семью на бабской половине разместил, пока сам во дворце устроился (дворец — название одно: пристройка к церкви в три этажа, на горницы-кельи разбитая), пока охрану наладил — время прошло, а он устал.

Устанешь тут! От жены Анюши помощи мало — все сидит возле дочери и вздыхает. И от слуг бестолковых хорошего не жди. Вчера сам охрану по крепости расставлял — хотя зачем она, охрана? Был царь — стал человек. А человеку много ль нужно? И он, Иван, кому нужен? Хватит, отцарствовался. Пусть теперь другие жилы рвут, а он сам по себе будет... Дел много найдется...

В семье, как в державе, все по нужным местам определить надобно, тогда и крепко будет. А чуть не то — и съедет набок, словно треух с башки упойного писаря, как давеча: отхожее место для стрельцов правильно поставить не сумели — так косо возвели, что нужник, простояв малость, рухнул в выгребную яму, утопив воинника с казенным оружием.

А вчера шел по двору, видит, какая-то прачка из портомойни вместе с клубом пара выскочила, зыркнула на него — и за угол, как от бешеной собаки. Что за напасть? Все от него шарахаются, будто он идолище поганое. Чуть руку поднимешь — отшатываются, а он крестное знамение сотворить хотел! Чуть пальцем двинешь — ниц падают, а он дите по головке погладить вздумал, не более...

«Вдали от тебя замерзаешь, а рядом — горишь!» — выхрипнул Федька Басман, на плаху всходя в шутовском летнике (женская одежда. — Прим. ред.). «Ты ж не сгорел, а куда уж ближе был?! А меня сжечь хотел в огне адовом, вот и получай, изменщик, душепродавец!» — ответил ему тогда. А ныне сказал бы: «Со мной тепло и хорошо было вам всем, а без меня — холодно и боязно будет!»

Пусть, пусть теперь померзнут, охолодают и оголодают без него! Узнают, каково с такой махиной управляться, поляка гнать, шведа в узде держать, с татар ясак взимать, крымцов на султана науськивать!.. Прибыв в слободу, собрал дворовых и охрану возле Распятской церкви и самолично сообщил, что с сего мига он — не царь всея Руси, а простой малый князь.

А царь сидит в Кремле, его величество Семион Бекбулатович, его почитать, государем величать и всяческие почести оказывать, а перед ним, Иваном, и шапок ломать в холод не надо:
— Еще занеможете, чего доброго, а мне о вас печься потом, лекарствием поить! Обойдусь без ваших вшивых голов! Я ведь простой княжонок, Иванец Васильев Московский... Кто меня царем назовет — батогами одарю! Вы свою работу исправно делайте, а я свою буду трудить...

Онемевший люд повалился ниц, не смея поднять глаз. Был слышен перешеп:
— Как не царь? А кто? Княжонок? Шапок не ломать? Какой Бекбулат? Что за напасть, Господи? Работу? Где ж видано, чтоб царь работал?

Переждал и добавил для ясности:
— А ежели прознаю, что царя Семиона татарской собакой, басурманом или еще каким бранным словом шельмуете — языки враз поотрубаю и псам выкину! И лишнего люда чтоб в крепости не валандалось! Поймаю какого прожигу без дела или праздную шлынду — запорю! Это всем было понятно.

Людишки стали расползаться — кто на коленях задом пятясь, кто и ползком. А самые умные уже вполголоса объясняли, что обижен-де царь на московских бояр, на важных шишей, тиунов, воевод и всяких блудоумов — он их после измен и великого пожара простил, а те опять шебуршиться зачали. Вот он и ушел от них сюда, в родное гнездовище, где еще дитем бегал, старики это помнят... Отогреть и обогреть его надобно, а то зело холодно там, на Москве: в Кремле, бают, велики домины строены, где залы огромны, окна стрельчаты и цветны, тысячи свечей горят, а по углам бардадымы усаты и брадаты в два аршина ростом понапоставлены для порядка и услуг.

Шепот не проходил. Кряхтя, опираясь о посох, со стоном встал с колен и, в ночной рубахе, босой, приник к двери, без звука приоткрыв ее на узкую щель (с малолетства умел, сильно сжав дверь или оконную раму, приказать им не скрипеть — и они повиновались, давая быть подслуху и подсмотру).

Так и есть: слуги — Прошка и его шурин, Ониська, знающий красивопись, закусывают калачами и сплетки про него накручивают. Ониська, новый человек в покоях, слушал, а Прошка разорялся почем зря — да еще о чем, негодник? О царских болячках! О том, что каждую ночь царь парит ноги в окропе, где растворены горчица, мята, лимон и какая-то алоя, а эта алоя растет в особой кадке на Сытном дворе и была подарена Салтанкул-мурзой, пока тот, собака, к крымчакам не перекинулся, хотя опосля и был выкран, привезен в Москву и посажен на кол.

— А через день царь в бочке сидеть изволит — там горячая вода с солью из святых палестин... Вода густая, что твоя сметана, шипуча, обжигуча, фырчет и пузырится...

— А чего с ноги? Раны, что ль? — спросил Ониська, подливая себе квас и разламывая калач, на что Прошка важно оживился:

— Какое там! У царя хидагра, еле ковыляет, вскорости ходить не сможет, солями просолился наскрозь... Перченое да соленое охотно кушал, к этому его прежняя змея-жена Темрюковна, черкеска проклятая, привадила... Она его и на опришню навела! Страм один, говорит, у нас в Кваквазе каждый княжонок свое войско имеет, а у тебя, великого владыки необъятных земель и неисчислимых толп, даже и двух дюжин верных дружинников не наберется!

Ониська захлопал глазами:
— Где? На ква-ква... Это чего того?

Прошка сгреб и закинул в рот крошки со стола:
— А! Это там, далеко... где брадатые люди бесчинства творят... Вот с того и пошла эта кутерьма — набрал тьму молодцов: это-де мои верные государевы люди, опричь их мне ни опоры, ни доверия нет. А все другие — земщина, погана и продажна, топчи ее, стриги как овцу, полосуй палашами, мордуй по-всякому! Такто и пошла мясобойня! А ещё царь часто лишаями идёт — на спине гнойник надысь вылупился важный...

На это Ониська перекрестился:
— Господи Иисусе Христе! А чего?

Прошка вытянул ноги на лавку:
— А кто ж его знает! Дохтур Елисей, нехристь, что царя пользует, ну, немчин, звездная гляделка, без него царь никуда ногой, так тот немчин сказал мне на ухо, чтобы я царскую одежу сам особо не трогал и только одной какой-нибудь портомое на стирку и полоскалку давал. А почему — не сказывал: так делай, говорит, здоровее будешь. А главное, велел ту портомою ему потом показать. Неспроста сие!

Со двора донеслись скрипы колёс и крики возниц.

Прошка кинулся к окну, поглядел:
— Зерно на мукомольню повезли... — Вернулся на лавку. — Всем хорош наш государь, только вшей не терпит, за каждую по мордасам брязгает... А как их извести, когда их — чертова пропасть? И площиц, и мокриц, и гладышей, и слепняков, и тараканов! Все они нам Господом в наказание дадены, и как нам теперя? А он — нет, ярится, рубахи меняет по пяти раз на дню... Зело брезглив стал: чуть увидит вошь или клопа — сразу мне по рогам чем попало хлещет, будто я их напускаю! А намедни Федьку-кухаря за таракана в каше тыкнул в лягву ножом до крови и в придачу мышь дохлую сожрать заставил.

— Сожрал, чего? — застыл Ониська, отложив калач.

— Сожрешь, когда над тобой ослоп громовой завис!

Ониська сказал, что против вшей он защиты не знает, но против тараканов есть верное дело: у них в деревне старик Митрич умеет заговором эту нечисть выводить: берет березовый веник, входит в избу, шепчет что-то, обметывает пол, стены, вещи. После веник в угол ставит, тараканы на него сползаются, и через ночь веник шевелится, аки пчелиный рой, — его тут же с молитвой надо в печь кидать, он с треском вспыхнет, вонючим дымом обдаст — и все! Верное дело.

Про тараканов надо запомнить.


Обложка: «Эксмо-АСТ»