Все это уже было: Война, стыд и бегство в русской литературе От протопопа Аввакума до Лимонова, от Гоголя до Мамлеева

Как любит повторять Екатерина Михайловна Шульман, исторические параллели — штука бессмысленная и даже опасная. Тем не менее репрессии, стыд, эмиграция, внутренний эскапизм — все это уже было. Мы попросили литературного критика Эдуарда Лукоянова выбрать несколько книг, созвучных новой и невероятно зловещей странице нашей истории, но «по возможности вырваться из цепких лап демона аналогии».
Необходимое предуведомление
Готовя материалы подобные тому, который вы сейчас прочитаете, я крайне редко использую слово «я». Но сегодня мне все же придется использовать это не самое любимое мною местоимение. Этому есть веская причина: на мой сугубо личный взгляд, в нынешней ситуации каждому стоит хотя бы на время начать говорить исключительно за себя, не обобщая и уж тем более не претендуя на универсальную ценность своих слов.
Итак, я вижу, что сейчас многие представители «русской интеллигенции», самого влиятельного из несуществующих классов, всерьез обеспокоены судьбой русской культуры, оказавшейся под угрозой забвения. «Возможны ли после этого Пушкин, Толстой, Достоевский?» — задают они вопрос, на который пытаются найти положительный ответ. Это довольно коварная ловушка, и в нее лучше не попадать, чем попадать.
Во-первых, задающие этот вопрос ожидаемо получают обвинения в бессердечии: как именно сейчас можно всерьез переживать о судьбе какой-то там культуры? Это упреки серьезные, вероятно, справедливые и требующие осмысления. Однако невозможно отрицать, что для значительной части людей культура оказалась такой же базовой ценностью, как человеческая жизнь.
Во-вторых, сама постановка вопроса содержит в себе чрезвычайно раздражающее утверждение о мнимой исключительности русского гения, без которого Вселенная рухнет (нет, не рухнет). Я бы переформулировал вопрос так: «Могли ли Пушкин, Толстой и Достоевский предотвратить гуманистический крах российской нации, который мы сейчас наблюдаем?»
Мой ответ отрицательный, но он стал мне известен не вчера и не позавчера, а в бесконечно далеком 2012 году, когда из школьной программы вычеркнули, например, Варлама Шаламова, автора невероятно страшной прозы об уничтожении человека — не как тела, но как личности.
Когда подобное из обязательного становится во всех смыслах слова необязательным, сама «большая культура» оказывается недееспособна, она не подвергается постоянной пересборке и переосмыслению, она, в конце концов, больше не ставится под сомнение — и так из чего-то действительно ценного превращается в компост из заносчивого бреда с претензией на мессианство. Я глубоко убежден: «Колымские рассказы» были ключом к «Евгению Онегину», солженицынский «Один день» был мостом, соединявшим нашу действительность с эпохой и душой Гончарова. Без подобных ключей и мостов «великая русская литература» сужается до каких-то зависших в пустоте рудиментов: письма Татьяны да сна Обломова.
И наконец, как человеку, отдавшему значительную часть жизни изучению литературы и дискуссиям о ней, мне неприятно видеть, что в текущий момент классические произведения актуализируются самым поверхностным образом: «Это все было в „1984“, а вот это Кафка какой-то или вообще Хармс». И дело даже не в том, что подобные аналогии подозрительны хотя бы своей очевидностью, а в том, что при такой наивной актуализации литература становится не чем-то, что делает человека богаче, она низводится до зеркала, обслуживающего коллективный нарциссический невроз.
Поэтому сегодня я хотел бы посоветовать прочитать или перечитать несколько книг, которые вроде бы созвучны новой и невероятно зловещей странице нашей истории, но по возможности вырваться из цепких лап демона аналогии. Выбранные мной книги далеко не во всех случаях буквально соответствуют заявленным темам: осмыслению войны, репрессий, эмиграции и так далее. И ни в одном из случаев они не дают прямых ответов на тревожащие нас (меня) вопросы. Но зато они дают нечто большее: выход из морального оцепенения — неприятный, даже болезненный, но необходимый. На это подлинная литература, как мне видится, пока еще вполне способна.
Э. Л.
«Я политикой не интересуюсь»
Юрий Домбровский, «Факультет ненужных вещей». 1978
«Заговорили о политике. „Не интересуюсь“. — „Да как же? Вы ведь историю преподавали?“ — „А что мне история? Вот живу, пенсию получаю, а если какая-нибудь власть найдет мое существование излишним — так она сразу меня возьмет и уничтожит“. Вот и весь его разговор».
Персонажи «Факультета ненужных вещей» Юрия Домбровского действительно не интересуются политикой, зато ими очень интересуются агенты Большого террора 1937 года. Главный герой романа, археолог Зыбин, пытается делать свое маленькое дело — искать и бережно хранить артефакты минувших эпох, материальные свидетельства великих культур, в новой реальности ставшие «ненужными вещами». Однако довольно скоро становится очевидным: даже пассивный «бесклассовый гуманист», живущий на окраине империи, рано или поздно пострадает — если не из-за действий (а вернее — бездействия), то из-за самого факта своего существования.
Эпиграфом к роману служит цитата из Карла Маркса: «Новая эра отличается от старой эры главным образом тем, что плеть начинает воображать, будто она гениальна». В измерении книги Домбровского извращенный гений этой самой плети заключается в абсолютной тотальности власти, которая лишь цинично смеется над иллюзиями своих интеллигентных жертв.
Для героя этого многослойного романа все закончится относительно благополучно — в этом сюжет «Факультета» расходится с жизнью его автора, трижды арестованного и в итоге отправленного в Севвостлаг в годы сталинского террора. Ну а своим главным произведением Домбровский подписал себе приговор: вскоре после того, как «Факультет ненужных вещей» вышел в Париже, писателя жестоко избили в центре Москвы, от побоев он скончался. Так по крайней мере гласит наиболее распространенная версия гибели Домбровского. Будет ли она когда-либо подтверждена официально — большой вопрос.
Также читайте:
Александр Блок, дневники 1917–1921 годов. Потрясающий документ гражданской радикализации поэта. («Нет, мы не можем быть „вне политики“, потому что мы предадим этим музыку, которую можно услышать только тогда, когда мы перестанем прятаться от чего бы то ни было. <…> Быть вне политики — тот же гуманизм наизнанку».)
Фазиль Искандер, «Кролики и удавы» (1982). Злая и очень смешная притча о массовом желании сохранить статус-кво в государстве, граждан которых в прямом смысле слова едят власть имущие. («Король не виноват, — закричали кролики с удвоенной энергией, радуясь, что им теперь не надо бунтовать, — да здравствует Король!»)
Эмиграция/релокация/изгнание
Михаил Пришвин, дневники (1905–1954)
В советские и постсоветские годы Михаилом Михайловичем Пришвиным в основном мучили школьников, заставляя писать изложения про зайчиков в лесу. Относительно недавно широкая публика открыла для себя совершенно иного Пришвина — автора дневников и писем, содержание которых может удивить, если не шокировать читателя, ждущего от автора благостной натурфилософской прозы соответствующего отношения к жизни.
На деле личные записи Михаила Михайловича можно читать как инструкцию по выживанию в условиях глубокой внутренней эмиграции. При жизни Пришвин оберегал дневники от посторонних глаз; разговаривая с собой на страницах тетрадей, он полностью отключал внутреннего цензора, свободно размышляя о Троцком, Гитлере, Сталине, — одних этих фамилий в таком контексте было бы достаточно для чекистов, чтобы отправить живого классика на верную смерть в лагерях.
Внутренняя эмиграция Пришвина — полная противоположность эскапизма. Его отшельничество — это деятельное исключение себя из мира, с которым ты не согласен на корневом бытийственном уровне. Для Пришвина родина — сама природа, но не как статичная картинка, а как постоянно меняющийся организм, которому должен соответствовать и человек. Если принять это как истину, то окажется, что, например, научиться водить и ремонтировать грузовик — это тоже сопротивление текущему укладу, а разговор с трактористом Колей даст больше, чем многие великомудрые книги.
В общем, если вы вдруг обнаружили, что вам неуютно в чужой или родной стране, берите пример с Пришвина.
Также читайте:
Юрий Мамлеев, «Московский гамбит» (1985). Полная противоположность мистического пришвинизма: полудокументальный роман об уходе в глухое подполье в условиях тоталитарной Москвы и о том, что из этого вышло.
Андрей Платонов, «Епифанские шлюзы» (1926). Просто повесть о типичной судьбе одного человека, не думавшего, что никогда не вернется на родину.
Братоубийственная война
Алексей Ремизов, «Взвихренная Русь» (1927)
Уже очень много сказано на тему того, почему идущую сейчас ***** никак нельзя называть братоубийственной, и если вы по каким-то причинам продолжаете воспроизводить подобные шаблоны, то это печально. Но чтобы понять не самые очевидные для многих нюансы подобной риторики, стоит почитать «Взвихренную Русь» Алексея Ремизова — художественную летопись событий, последовавших за двумя русскими революциями 1917 года.
Для Ремизова, человека религиозного (пусть и специфически), которому «жалко всех», непостижима классовая природа гражданской войны — для него она именно братоубийство, бессмысленная бойня, в которой ему нет места:
«Ожесточенные мысли приходят мне в ожесточении моем, отчаянии и унынии. Все мое время уходит на добычу, а венец дел — раз в неделю пообедать. Подумал: „подам прошение в Совнарком — расстрелять меня, как запаршивевшую собаку: все равно, ни толку от меня, ни пользы!“»
Из всего массива художественной литературы о гражданской войне хочется выделить именно произведение Ремизова хотя бы потому, что, осознавая масштабы трагедии, он постоянно заряжает текст совершенно необычным, замешанным на парадоксах, оптимизмом: «Запылал пожар в Ярославле. <…> Погибло в огне много Божьих церквей, честных монастырей, белостенных купеческих домов, Гостиный двор и все лавки с товарами. А как нет худа без добра — погорели остроги и канцелярии с делами и кляузой, да сгорели и кнуты с клеймами, штемпеля колодницкие, щипцы, чем ноздри рвут».
Также читайте:
Александр Волков, «Урфин Джюс и его деревянные солдаты» (1963). Если думаете, что еще в детстве прекрасно поняли все в этой сказке, обязательно потратьте вечер, чтобы убедиться в обратном.
Лев Толстой, «Одумайтесь!» (1904). Христианский взгляд на понятие братства, расширенного до всего человечества. Антипатриотический манифест был написан Толстым на фоне начавшейся русско-японской войны. («Как может верующий христианин или даже неверующий, но весь невольно проникнутый христианскими идеалами братства людей и любви, которым воодушевлены произведения философов, моралистов, художников нашего времени, как может такой человек взять ружье или стать к пушке и целиться в толпы ближних, желая убить их как можно больше?»)
Стыдно быть [нужное вставить]
Михаил Агеев, «Роман с кокаином» (1934)
Принято считать, что в русской классической литературе за стыд отвечает Федор Михайлович Достоевский. Однако вот уже полтора века у читателей «Записок из подполья» или, допустим, «Преступления и наказания» возникают сомнения в том, насколько искренни покаяния героев Достоевского и самого автора. Английский мыслитель Бертран Рассел, стоявший у истоков аналитической философии, по этому поводу вынес Федору Михайловичу беспощадный приговор: «Он согрешил бы, чтобы покаяться и испытать наслаждение исповеди».
Рассел, разумеется, не носитель истины в последней инстанции, но зерно правды в его словах, безусловно, проглядывается. Герой «Романа с кокаином» Агеева (некоторые упорно приписывают авторство Владимиру Набокову) полностью согласился бы с английским философом и добавил бы, что грешить ради мазохистского удовольствия от покаяния — это очень хорошо. «Главная и жаркая прелесть человеческой порочности — это преодоление стыда, а не его отсутствие». Таково кредо, которым он руководствуется, пока не «делается так стыдно, так срамно, что впервые правдиво и искренно я чувствую, что не хочу больше жить».
«Роман с кокаином» не просто деконструирует посконное русское покаяние (ну или его отсутствие), он в конечном счете требует от читателя сказать самому себе, мучает ли его совесть. А это намного труднее и страшнее, чем сделать или не сделать то же самое публично, демонстративно, напоказ.
Также читайте:
Лев Толстой, «Анна Каренина». Попробуйте прочитать шедевр Толстого не как роман о женщине, убитой ханжеским обществом, а как историю о стыде и прощении. В классическом и вроде бы хорошо известном тексте сразу откроются качественно новые смыслы.
Ресентимент и реваншизм
Николай Гоголь, «Невский проспект» (1835)
Невероятно глупый поручик Пирогов переживает ресентимент и одержим жаждой мести. Тому предшествовала его странная выходка: он поцеловал в губы жену немца Шиллера (он «не тот Шиллер, который написал „Вильгельма Телля“ и „Историю Тридцатилетней войны“, но известный Шиллер, жестяных дел мастер в Мещанской улице»). За это Шиллер и его приятель Гофман «поступили с ним так грубо и невежливо», что рассказчик «Невского проспекта» решил воздержаться от подробностей.
Поручик озверел от злости и начал разрабатывать коварный план мести, но сюжет вдруг совершает абсолютно гоголевское завихрение: «по дороге он зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, прочитал кое-что из „Северной пчелы“ и вышел уже не в столь гневном положении». После Пирогов идет на бал, где так отличается в мазурке, что, довольный собой, напрочь забывает об обидах.
Ситуация, описанная Гоголем, кажется забавным анекдотом, но на самом деле это одно из самых страшных произведений, когда-либо созданных на русском языке. По сути, это повесть о том, что ресентимент может иметь самые непредсказуемые последствия, даже если они на первый взгляд кажутся безобидными.
Также читайте:
Любое произведение Эдуарда Лимонова. Без преувеличения — любое.
Маховик репрессий
«Житие протопопа Аввакума, им самим написанное» (1672)
Один русский сановник и писатель, ныне покойный, как-то сказал: «Мы все вышли из шинели Гоголя». Он заблуждался. На самом деле вся художественная литература России вышла из «Жития» протопопа Аввакума. И весьма символично, что точкой отсчета русской изящной словесности стала вещь, посвященная экстремальному конфликту между личностью и государством.
На страницах «Жития», написанного в XVII столетии, читатель найдет подробные описания всех мыслимых невзгод, которые выпали на долю героического человека, противостоящего системе: голод, холод, ссылка, заключение и как итог — страшная гибель (тела, но не духа).
«Пять недель по льду голому ехали на нартах. Мне под робят и под рухлишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошедьми итти не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится, — кользко гораздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же человек на нее набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: „Матушка-государыня, прости!“ А протопопица кричит: „Что ты, батько, меня задавил?“ Я пришел, — на меня, бедная, пеняет, говоря: „Долго ли муки сея, протопоп, будет?“ И я говорю: „Марковна, до самыя смерти!“»
Так все и вышло.
Также читайте:
Лидия Чуковская, «Софья Петровна» (1939—1940). Судя по всему, единственное художественное произведение о репрессиях, написанное непосредственно в сталинскую эпоху.
Все бессмысленно
Борис Поплавский, «Аполлон Безобразов» (1932)
То, что человеческое существование бессмысленно, далеко не самое ужасное в этом мире. В этом в полной мере убедился Борис Юлианович Поплавский — поэт-эмигрант, с юности экспериментировавший с психоактивными веществами (они и способствовали его ранней гибели) и оставивший после себя невероятные визионерские стихи и прозу, полные абсолютного опустошения.
В «Аполлоне Безобразове» заглавный герой идентичен автору: он нищенствует, бесконечно фланирует по грязному Парижу, ощущает все одиночество всех миров и так далее:
«Грязную посуду Аполлон Безобразов, утомясь ее зрелищем, разбивал, ели мы со сковородки, пили из никогда не моемой кружки, пахнущей зубной пастой, привкус, который он даже любил, находя в нем особую свежесть. Пили и ели из одного и того же, безразлично ошибались пиджаками, в чем я тоже находил особую христианско-братскую усладу, близкую тому унижению и вместе с тем освобождению, которое чувствует женщина, впервые изменяющая своему мужу, или опустившийся человек, впервые в жизни вынужденный надеть чужую заношенную грязную шляпу».
Спасение от этого кошмара бессмысленности и неприкаянности Аполлон Безобразов ищет в искусстве и религии. И, между прочим, не находит.
Также читайте:
Лев Шестов, «Апофеоз беспочвенности» (1905). «„Пропала жизнь“, — говорит дядя Ваня. „Пропала жизнь“, — вторят за ним бесчисленные голоса невинно гибнущих молодых девушек — но, может быть, ничего не пропало. Самый ужас, испытываемый гибнущим, говорит за то, что гибель только кажущаяся». И другие наблюдения, с которыми сложно не согласиться, — в книге русского философа, определившего пессимистические интонации XX века.